Знамена славы. Глава девятая
После обеда предложил Александр прогуляться на Невский, туда, где возводилась по его проекту лютеранская церковь; объяснил, что за подрядчиками и мастерами нужен глаз да глаз, но в душе желал показать Карлу свое творение. Выласкивал он также мысль заказать Карлу для церкви запрестольный образ, но, зная братнины капризы, вел речь не напрямую, а в виде рассуждений о прославившем Рим содружестве великих зодчих и великих живописцев. Карл, к его удивлению, слушал старательно, потом сказал просто, что был бы рад расписать, отдавшись фантазии, своды обсерватории на Пулковской горе. Александр даже задохнулся от неожиданности и потер ладонью лоб.
В 1828 году была поднята и установлена на место первая колонна Исаакиевского собора, в 1830 году — последняя, сорок восьмая. Монолитные столпы весом сто тонн каждый приноровились поднимать и ставить за сорок — сорок пять минут; в толпе изумленных зрителей всякий раз можно было видеть архитекторов из разных стран Европы, нарочно спешивших в Петербург увидеть чудо. Монферран, пылая щеками, бодро выкрикивал команды, но всякий раз, провожая взором подымающуюся громаду, чувствовал, как земля уплывает из-под ног и сердце до того разбегается, что невозможно различить удары. Когда встали колонны, стены быстро потянулись вверх, пока по высоте не сравнялись с ними. Теперь наступала пора сводить верхнюю часть собора под барабан, увенчанный куполом.
На площадке возле собора впервые вспомнили братья дальнюю юность. Растроганные, направились было искать барачное строение, где провели первые месяцы самостоятельной жизни, но оно, видать, уже давно снесено было за ветхостью и заменено новым. Александр со знанием дела рассказывал о Монферрановых ошибках и просчетах. О том, что стройка к концу близится, а окончательная конструкция храма еще не решена, проекты до сих пор изменяются, многие находят в них несообразности и против строительного дела, и против вкуса, но нынешний государь, как и прежний, благоволит к французу.
Зачем такая темная масса в нашем климате, размышлял вслух Карл, главный собор в российской столице, и надо бы строить русский, белокаменный, со многими куполами, чтобы букетом тянул золотые маковки к небу. Александр отвечал, что места в Петербурге всем хватит, была бы охота работать, воля человека в его собственных руках. И, обняв Карла за талию, увлек его за собой по Малой Морской к Невскому.
Гоголь жил на Малой Морской, правильней бы сказать — доживал: отъезд был решен бесповоротно. Гоголь с Соболевским приятели: бивачная квартира на Невском проспекте Гоголю хорошо знакома. В последних числах мая отправился Гоголь повидаться с Брюлловым.
Брюллов, склонив голову, напряженно слушает гостя, потом говорит, что и его пугает петербургский климат, вот уже успел простудиться, должно быть, грудь надуло, что и для него крутой поворот в судьбе не прост, — надо впрямь заново обдумать свои намерения, обдумать непринужденно, не испытывая давления ни чужой воли, ни сегодняшних обстоятельств. Зрачки его между тем ширятся, на листе желтой бумаги из альбома быстро, как бы для памяти, набрасывает он профиль; Гоголь издали, со своего места, с любопытством, остро взглядывает на рисунок и, боясь прервать работу, делает вид, что не замечает его.
Быстрый карандашный рисунок, сделанный Брюлловым, — последний портрет «молодого» Гоголя: скоро он отпустит усы, длинные волосы, станет внешне тем Гоголем, который с малолетства безошибочно знаком каждому. Но Брюллов нарисовал Гоголя, у которого «Ревизор» уже позади, — трагического и вдохновенного, углубленного в свои думы и залетевшего в помыслах далеко вперед. «Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст», — писал Гоголь Жуковскому, едва отправился в странствие. Гоголь этого переломного времени остался жить в наброске Брюллова.
Июня 11-го числа 1836 года Андрей Иванович Иванов, облаченный в парадный мундир, явился, как было предложено, в круглую залу Академии художеств. Народу собралось много — едва не все академики и профессора, а также некоторые из любителей, было тесно, душно, висел над залой гул голосов. Рядом, в Античной галерее, распевались певчие академического хора, откашливались, нестройно пробовали голоса. Где-то еще дальше, в комнатах, выходящих на Третью линию, разыгрывали свои упражнения трубачи полкового оркестра. Андрей Иванович отправился прогуляться по академии, в пустых, продуваемых ветром коридорах гулко разносился стук его неторопливых шагов. В полукруглом натурном классе возился старик служитель. Он предложил Андрею Ивановичу чаю. С жестяной солдатской кружкой в руках Андрей Иванович стоял у открытого окна, с удовольствием глотая душистую жидкость, заваренную со смородинным листом; в окно тянуло молодой травой, тополями, близкой рекой.
Около четырех появился в круглой зале конференц-секретарь Василий Иванович Григорович с большой тисненой кожи папкой под мышкой. Дельным шагом обошел залу, улыбчиво раскланиваясь направо и налево, между тем прищуренные глаза его примечали всякую мелочь; собравшиеся, как солдаты перед парадом, выпрямившись и подтянувшись, двинулись с мест и в считанные секунды расположились в угаданной ими надлежащей позиции. Конференц-секретарь щелкнул крышкой часов, раскрыл папку и встал у входа. И в этот миг дружно распахнулись обе створки двери, и в круглый зал Академии художеств вошел Карл Брюллов.
Оленин следовал на полшага сзади, слегка касаясь пальцами локтя Брюллова. Он как бы отводил от себя восторги встречавших, представляя им истинного виновника торжества, и вместе выглядел благодетелем, даже волшебником, дарующим всем это чудо — Брюллова. «Вам не новы приемы торжественные, похвалы восторженные... Но здесь вы найдете русское радушие, привет и чувства родственные. Вы наш по всему: как русский, как питомец, как художник, как сочлен, как товарищ», — несколько торопливо, чувствуя, что сдерживает искренний порыв собравшихся, читал по бумаге Григорович с приятным малороссийским акцентом. Карл стоял смирно. Между тем собравшиеся, сами того не ощущая, все плотнее обступали Брюллова. Григорович еще договаривал о том, что нынешний день станет залогом любви и согласия, когда Оленин, освобождая локоть Брюллова, сделал пальцами так, будто выпускал из ладоней птицу, и тут же почувствовал Карл первые рукопожатия, первые объятия и на щеках первые запечатленные поцелуи. Прежние товарищи напоминали ему о себе, новые поручали себя его дружбе, наставники наперебой говорили, что гордятся им, подталкивали к нему Иванова, но старик бормотал, что Брюлло обязан ему не более, чем другие воспитанники, и упрямо держался в сторонке.
Потом все проследовали в Античную галерею. Едва Брюллов появился на пороге, хор грянул куплеты:
Да здравствует славный! Хвалой да почтится!
Брюллова приветствуйте: юношей сонм
И мужи, чьим гением русский гордится...
Кантата вышла длинновата, но Карл слушал терпеливо и растроганно. К нему подвели двух молодых людей, оба толстогубые и толстоносые, перепуганные, один со взбитым коком, другой с приглаженными волосами и в очках, их представили как сочинителей музыки и стихов, Карл тотчас спутался, кто из них что сочинил, положил каждому руку на плечо, в голове промелькнуло не без сарказма — «благословение детей», разозлился сам на себя, крепко одного за другим обнял юношей и каждого облобызал трижды. Густые ряды воспитанников громко кричали: «Да здравствует Брюллов!»
В зале на Третьей линии перед «Последним днем Помпеи» был накрыт обеденный стол, у стены стоял полковой оркестр с начищенными медными трубами, имевший задачу исполнять туш всякий раз, когда порядок того требовал. Появились в зале Жуковский и Крылов Иван Андреевич; Жуковский нежно обнял Карла, пошутил, что пережить такой день, как нынче, не легче, чем последний день Помпеи. Грузный старик Крылов, загодя затолкав салфетку за борт поношенного фрака, легонько тронул его большой рукой за плечо и одобрительно кивнул головой (Карл снова вспомнил: «благословение детей» — уже серьезно). Первый тост предложен был за государя, второй за Брюллова, третий согласно «Порядку приема» конференц-секретарь должен был провозгласить за здравие начальства, но Брюллов, не дожидаясь, поднялся и просил выпить бокалы за его дорогих наставников, профессоров Иванова и Егорова. Музыканты, не раздумывая, прогремели туш. Карл с бокалом в руке вышел из-за стола, разыскал среди гостей Андрея Ивановича, поцеловал в губы, разыскал Алексея Егоровича и тоже поцеловал.
Алексей Егорович, не стесняясь, плакал от радости, черные, как угольки, раскосые его глаза сверкали от слез; упрямый же старик Иванов пытался даже отталкивать Карла, но, как все вокруг кричали «ура» и рукоплескали, смирился и выпил глоток. Вспомнили про кассу в пользу вдов и сирот, быстро составился список пожертвований, — Карл вместо денег обещал написать картину. Тут стол совсем сбился, некоторые из гостей подбежали к Карлу, подхватили его на руки и понесли к «Последнему дню Помпеи», другие сплели из лавров и цветов венок и желали увенчать им виновника торжества. Но Карл со словами «Вот кому следует!» надел его на голову Иванова. Андрей Иванович быстро сдернул с себя венок, облитый чем-то липким, ликером или соусом, и просил разрешения сохранить его как память. Но когда стали расходиться, венка рядом на столе не оказалось — унес кто-то.
В самом начале торжества Аполлон Николаевич Мокрицкий попал ошибкой в круглую залу, где ему как ученику, да к тому же постороннему, находиться вовсе и не пристало. Он, однако, дождался появления Брюллова: восторженно взглянул на своего кумира — узнал и полюбил. Незаметно убрался он в галерею, где собрались ученики, подпевал хору, кричал «ура», ноги сами понесли его в обеденный зал, где в углу между прислугой и оркестрантами роились любопытствующие. Голова его кружилась, пол облаком плыл под ногами, все происходящее казалось ему то ли сном, то ли чудом, воображение, раздразненное мечтами, рисовало необыкновенные картины осуществления надежд.
В конце обеда, когда президент и знатнейшие из любителей покинули торжество, а оставшиеся и вовсе раскуролесились, измышляя для Карла все новые веселые почести, конференц-секретарь Григорович приметил в углу земляка, к которому, будучи сам из Пирятина и имея там родителей, благоволил. Он шепнул Карлу Павловичу о восторженнейшем из его почитателей и тут же приказал громко: «Позвать Мокрицкого!» И вот Аполлон собственной персоной стоит перед Брюлловым — и слезы ручьем льются из его глаз; Брюллов заключает его в объятия. «Карл Палыч, вот тебе ученик! Первый ученик тебе. Карл Палыч!» — раздается со всех сторон. Карл отступает на шаг, покрасневшими глазами смотрит на тощего высокого Мокрицкого, почтительно перед ним склонившегося, на его красивое, немножко лисье — широкое в скулах и узкое снизу — лицо, на его широко поставленные, с сильным разрезом вверх по углам и, пожалуй, хитрые глаза и думает великодушно: «Что ж, этот так этот!»
В дневнике Мокрицкий записал: «День торжества Брюллова был и для меня счастливейшим днем в жизни, в этот день положено основание моей будущности...»