Утро. Глава одиннадцатая
Вскоре по приезду в Италию Александр записал в дневнике: «Сегодня я забыл мое намерение никогда не спорить с Карлом». И тут же — результат каких-то размышлений, свод жизненных правил, и между ними: «Порядок есть гигантическая сила для исполнения обширнейших и труднейших предприятий. Никакое предприятие не считать трудным и воображать всегда, что сделал еще мало, есть лучшее средство успевать за бегущим». Но уверенность в своих силах и приверженность порядку еще не обеспечивает победы в состязании с тем, чей бег широк и свободен, чье дыхание легко, ненатужно. Рассчитывать догнать бегущего может только тот, кто предполагает, что бегущий остановится или замедлит шаг.
Рассуждения о бегущем, далеко обогнавшем его брате и о роли порядка в жизни и творчестве еще раз сойдутся в бумагах Александра Брюллова тридцать лет спустя, вскоре после смерти Карла. Узнав о печальном событии, Александр Павлович отправится в Рим, чтобы привести в порядок дела умершего в Италии брата и, в частности, вступить в права наследства. С дороги и из Италии он будет писать жене по-прежнему многословные, обстоятельные письма с обилием сентиментальных отступлений. Но в этих письмах, едучи той же дорогой, какой путешествовал с Карлом, гуляя по улицам Рима и по окрестностям его, которые были заполнены некогда присутствием Карла, Александр Павлович почти не будет вспоминать о нем; сентиментальным отступлениям, самым, казалось бы, естественным, — вот-де здесь когда-то с Карлом и т. д. — места в письмах не найдется. И только в одном, где Александр Павлович сообщит, что взялся за дела Карла и открывает «постепенно различные его работы, — сколько есть прекрасных, прекрасных и любопытных произведений», только в этом письме Александр Павлович не просто вспомнит брата, но и как бы даст общую его оценку: «Ах! если бы при этих страшных данностях он мог иметь более порядка, этой основы разума...» — очень похоже на размышления пушкинского Сальери о «гуляке праздном».
Есть акварельный автопортрет, исполненный в Италии молодым Александром Брюлловым. Юноша на портрете спокоен и даже излишне красив, облик его приглажен и благополучен, чувствуется его уверенность в своих силах, способность удачливо идти к цели. Примерно в то же время написал автопортрет и Карл. Смелая кисть вылепила высокий лоб, непокорные кольца волос. Взгляд глубоко посаженных глаз передает тот важный миг постижения мира, когда человек как бы одинаково проницательно смотрит на зрителя и в себя. Пухлые губы подчеркивают непосредственность юности, но сжаты они напряженно. Лицо встревожено и своевольно. В отличие от автопортрета Александра автопортрет Карла запечатлел человека неспокойного, с неясной и непростой судьбой. В Италии Карл исполнил два портрета брата Александра. Портрет маслом, на котором голова взята в сложном повороте и наклоне, создает образ страстного, мучительно думающего юноши, он напряженно всматривается и вслушивается в окружающий мир. Александр под кистью Карла, пожалуй, и некрасив: большой рот, беспокойство в глазах, волосы, будто взлохмаченные ветром. Карандашный портрет несколько спокойнее, но и здесь непослушные пряди волос, излом бровей, пристальный взгляд больших глаз. Карл изображал брата бегущим. Но автопортрет Александра окажется прозорливее, чем щедрые портреты его, исполненные в Италии Карлом.
И — снова солнце, снова сад, широкие и мягкие резные листы, причудливые изгибы лозы. Женщина в винограднике взобралась на лестницу, на левой руке у нее корзина, правой отламывает виноградную гроздь. Крупные, наполненные светящимся соком ягоды — словно капли солнца, стекающего сквозь листву. Полуденный зной — самые тяжелые часы. Карл расставил треногу мольберта под виноградником, расстегнул до пояса рубаху. Женщина стоит перед ним на деревянной лестнице, прислоненной к оплетенной лозами стойке, — у женщины полные руки, плечи, грудь, в лице ее любовная опытность и хитро скрываемое желание. Она тянется к виноградной грозди, как бы подставляя для поцелуя губы.
После того как государь поднес «Утро» государыне, общество торопливо объявило Карлу Брюллову желание его величества иметь новую картину «под пару» предыдущей. Создавать под пару всегда сложно: нужно воспламениться от искры, которая уже воспламенила однажды; трудно, повторяясь, растолкать вдохновение. Брюллов сразу понимает, что писать нужно снова женщину и «кусочек Италии» — итальянскую женщину, итальянское настроение. Он пробует взяться за дело как бы с противоположной стороны: было утро — теперь пусть будет вечер, был яркий солнечный свет — теперь пусть будет сосредоточенный, густой, рождающий неверные тени свет лампы или фонаря. «Итальянский вечер»: «Молодая девушка, возвратившись домой по окончании праздника, подходит к окну, чтобы оное запереть, — записывает Брюллов новый сюжет. — Держа одной рукой лампу, другою делает итальянский знак приветствия лицу, предполагаемому вне дома». Но вдохновение своевольно: оно снова выбирает сад и солнце.
Он шагает из «Утра» в «Полдень». Свежесть воздуха уступила место зною, воздух густеет, все предметы словно обретают большую тяжесть, четкость очертаний. Уходит из картины легкое дыхание «Утра» — оно стало тяжелее под полуденным солнцем. И разница между женщиной, написанной в винограднике, и той, что умывалась у фонтана, — разница между утром и полднем: черты ее определеннее и тяжелее, и объятия тяжелее и определеннее, и ее горячая кожа не хранит следа девической прохлады.
От жары, от напряжения у Карла идет кровь носом; тяжелые капли расплываются на белом полотне рубахи. Женщина спускается с лестницы, ведет его в дом. Она моет ему лицо, кладет на лоб мокрую тряпку. Потом они лежат на перине, расстеленной у отворенной в сад двери, едят из корзины виноград и запивают его холодной водой. Женщина одну за другой кладет ему в рот крупные ягоды и говорит, что с виноградным соком в кровь человека вливается солнце.
Государь картиной был очень доволен, разрешил обществу распространять ее в литографиях, Брюллову пожаловал еще один перстень и приказал брата его, Ивана, принять в академию «пенсионером его величества». Общество в послании Карлу сообщало, что все восхищаются «Полднем», да и возможно ли было не рассыпаться в похвалах, если тут же перечислялись монаршие награды и благодеяния. Лишь походя замечено было, что модель, выбранная Карлом, более приятных, нежели изящных соразмерностей, между тем как задача художества изображать натуру в изящнейшем виде. Брат Федор на сей счет, как всегда, откровенно выразился: лицо у модели сладострастно и рука коротка.
За царский перстень, говорят, можно взять в казне деньгами, и с Ванькой все получилось как нельзя лучше, но Карл сразу выудил из-под россыпи похвал самое главное. В ответе обществу он без обиняков объявил, что решился искать разнообразные формы простой натуры, «которые нам чаще встречаются и нередко даже больше нравятся, нежели строгая красота статуй»: он с миром разговаривать хочет, а не писать по общему принятому правилу!
Акварельные портреты неаполитанской королевской фамилии принесли Александру Брюллову разрешение рисовать в Помпее все, что ни пожелает, вопреки указу копировать и снимать чертежи лишь с тех памятников, изображения которых уже опубликованы. Александр занялся тщательнейшими рисунками с недавно обнаруженных и отрытых публичных бань. Так, идя, он вроде бы всех обгонял. Правда, по молодости лет он попытался изменить принятому им самим порядку и перейти с установленного по собственной воле шага на бег. Едва закончил рисунки бань, почувствовал себя таким молодцом, что написал Кикину о своем желании стать императорским архитектором, и дождался в ответ суровой отповеди: «не сделав ничего, кто и почему могут тебя даже подозревать архитектором». Александр ссориться с обществом, понятно, не стал — наоборот, просил благодетеля Петра Андреевича исходатайствовать ему разрешение ехать в Париж и Лондон, дабы усовершенствоваться в гравировальном деле и мастерстве литографии. Собственноручно напечатанные им листы с первыми в мире гравюрами помпейских бань он намеревался представить в качестве отчета о заграничной командировке Обществу поощрения, соотечественникам, государю.
Наверно, всякий, кто попадает в Помпею, воскрешает в воображении последние минуты города, погребенного под раскаленными камнями и пеплом. Останки жителей, найденные в живых позах, в которых застала их гибель, внутренность домов, предметы обихода дают воображению богатую пищу.
«Я вижу огненные реки... Они стремятся, разливаются или поглощают все встречающееся и не находят препон своему стремлению, — писал из Помпеи Александр Брюллов. — Меж тем дождь песку, золы и камней засыпает пышную Помпею. Я отвращаю взор свой от сего ужасного зрелища, встречаю... сторожа, старого инвалида: мечта исчезает... Все заставляет меня переноситься воображением в первый век, но каждую минуту должен вспоминать, что живу в 19 столетии...»
В письме Карла, написанном двумя годами позже, тоже остался рассказ о работе в Помпее. «Декорацию сию я взял всю с натуры... стоя к городским воротам спиною, чтобы видеть часть Везувия... — начинает он. — По правую сторону помещаю групп матери с двумя дочерьми на коленях (скелеты сии были найдены в таком положении)...» Продолжая перечисление групп и образов людей, оживших в его воображении, Карл вдруг на высокой ноте обрывает письмо: «В промежутках групп видны разные фигуры. Я задыхался...»
Торжественное шествие, плавно огибая храм, движется к его ступеням. Два прекрасных юноши, Клеобис и Битон, прославившиеся в Аргосе сыновней любовью, вместо волов впряглись в колесницу, чтобы доставить на празднество свою мать Кидиппу, жрицу богини Геры. Вступив в храм, просила Кидиппа богиню пожаловать ее детям высшую награду. И тут же, в храме, заснули Клеобис и Битон, чтобы не проснуться более, ибо высшая награда для смертного — умереть во сне.
Так и этак набрасывал Карл в альбоме сцену, навеянную древним мифом. Что побуждало его? Раздумья о великой сыновней любви? Или охватившая его печальная мысль, что смерть не наказанье, а награда за прожитую жизнь? «Ах, господа, как мы ни живем, а все нас черви съедят!» — но не для того же мы живем, чтобы черви нас съели!
Пришла из далекого Питера весть о кончине любезной матушки. Карл, утешая отца, просил старика беречь себя для детей, не наружно его любящих. А может быть, надо впрягаться в колесницу, тащить свою любовь на виду у людей и богов? «Еще прошу вас, любезный батюшка... переслать с первым курьером какой-нибудь поминок от нашей любезной матушки...» А семейство, обиженное молчанием Карла и не многословием его, пишет через Рим в Неаполь Александру.
Год с небольшим спустя после смерти супруги Павел Иванович с дочерью Юлией собрался в дальний вояж — решил на старости лет посетить город Люнебург, позабытую родину. Отсюда, сделав изрядный крюк, навестил в Англии сына Александра — тот как раз успел перебраться туда со своими литографиями. В Италию, к Карлу, батюшка не заехал, а Карл ждал... Впрочем: «Папеньке скажи, что я наконец перестал сердиться за его предпочтение Англии Италии и славному Риму, Риму, в котором Рафаэль и Микеланджело раторствовали и где ожидал его сын с нетерпением... и так жестоко обманулся!» Велеречиво, прилично, прохладно, не то, что про Помпею или про венгерца со скорпионом!
Когда братья Брюлловы отправились за границу, сестра Юлия в первом же письме, и, кажется, единственном, адресованном не Александру, а обоим вместе, писала им вслед, что видела любезных братцев во сне: в рыцарской одежде, золотых латах, увенчанные лаврами, они возвращались с поля брани, — «Ах, милые братцы! Какое восхитительное предзнаменование!»