Полдень. Глава пятая

Во Второй Книге Царств рассказывается, что царь Давид, прогуливаясь по кровле своего дворца, увидел купающуюся женщину, воспылал к ней страстью и послал слуг привести ее: это была Вирсавия, жена Урии Хеттянина. По обычаю сильных мира, царь отправил подданного в поход, полководцу же приказал поставить Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступить от него, чтобы он был поражен насмерть.

Вирсавия

Рембрандт написал царя Давида, который понимает, что творит зло, но творит его, потрясенного Урию, осознавшего неизбежность гибели, и доброго старика писца, составляющего приказ и страдающего оттого, что ему на долю выпало выводить греховные слова.

Брюллов не хочет писать ни трагедию, ни историю, ни вечную ошибку страсти и совести. Он хочет писать прекрасную обнаженную женщину, присевшую на край бассейна, нежные и плавные линии ее тела, завершенность позы, живую белизну кожи, подчеркнутую и смятыми тканями, белой и вишневой, и соседством чернокожей служанки, положившей ей руку на колено. Он хочет написать совершенство и торжество мироздания, которое, по словам его, только женщиной и могло увенчаться. И нет ничего, что не способен был бы совершить человек ради обладания этим совершеннейшим творением природы.

Покинутая Аделаида докучает ему письмами, называет Карла жестокосердным, винит в своей горькой участи графиню Самойлову — богатой не стоит труда составить счастье любимому человеку. Писем ее Карл не читает, сует, не распечатывая, в карман, забывает на столах в кофейне — он не мальчишка Гилас, который позволил нимфам утянуть себя в пучину.

По городу разнеслась весть, что молодая дама подъехала в наемной карете к берегу Тибра, расплатилась с кучером, сняла шляпу и шаль и бросилась в реку; тело скоро выловили и узнали несчастную Аделаиду. Запершись в мастерской, Карл не мог плакать, потому что ужас в нем был больше, чем жалость. Он бродил среди своих холстов — на них счастливые люди торжествовали среди прекрасной природы, и думал о мальчике Гиласе, который увернулся от нимфы, о теплом и нежном теле Вирсавии, обреченном превратиться в грязь, холод и смрад. Он помнил, что есть знаменитый псалом: греховный царь Давид, войдя к Вирсавии, просил бога омыть, обновить его душу и тело; псалом был бесконечно слышанный, но Карл не умудрился запомнить его. Пришел Кипренский, пил вино (Карл не мог, от огорчения у него сделались спазмы в горле), повторял древнюю мудрость, что все пройдет и это пройдет. Добрый Торвальдсен принес ему маленький барельеф: Амур держит в руке два цветка, розу и мак; роза — символ любви, мак — смерти, они вечно рядом.

Стряхивая с себя ужас и как бы начиная жить по-новому, Карл, с неприязнью глядясь в зеркало, вымыл лицо, руки, плечи, полную грудь, надел лучшее свое платье — белоснежную рубаху и бархатный черный камзол, но на похороны Аделаиды не поехал. В городе распустили по рукам копии писем к нему несчастной Аделаиды, и князь Гагарин, сердясь на Карла за легкомыслие, не пожелал, однако, отдать искусство на поругание обывателям: увез Брюллова в Гротта-Феррата. Карл снова ходил на этюды с младшим Гагариным, вечерами фантазировал в альбомах, разложенных на столе в гостиной под теплой и светлой планетой-лампой, и чувствовал, как возвращается к нему душевная уверенность, как услужливая память обволакивает плотным коконом минувшее. Он перечитывал «Обрученных»; верность возлюбленных, изображенных Мандзони, восхищала его: на рушащейся улице Помпеи представлялся ему юноша, прижавший к груди бесчувственное тело невесты. Прослышав о беде, примчалась из очередного странствия Юлия Самойлова, обласкала, оправдала, правильная жизнь в семье тотчас показалась ему скучной, он с искренними слезами на глазах благодарил Гагарина и охотно позволил Юлии увезти себя в Неаполь, ближе к Помпее.

Сильвестр Щедрин был совсем плох. В местечке под Неаполем нашел он лекаря-смельчака, подолгу державшего его в теплой ванне и поившего снадобьями, от которых Сильвестр терял последние силы. Наконец от болезни или от лечения впал он в беспамятство и был на руках доставлен домой; здесь он извергнул ртом много черной желчи и испустил дух. Карл Брюллов на похоронах не присутствовал по нездоровью.

Портрет С. Ф. Щедрина

В Неаполе Карл Брюллов встретился с Михаилом Глинкой, которого помнил мальчиком, воспитанником Кюхельбекера в Благородном пансионе. Теперь Глинка — узнавший успех музыкант и сочинитель. На просьбу сыграть и спеть он торопливо усаживается за рояль, быстро опускает на клавиши маленькие руки, легко импровизирует на какую-нибудь тут же выбранную тему. Брюллову нравятся романсы Глинки, нравится его манера петь: голос Глинки слаб и глуховат, по каждое слово он произносит страстно и выразительно, и от каждой взятой им ноты щемит сердце.

Не пой, волшебница, при мне
Ты песен Грузии печальной:
Напоминают мне они
Другую жизнь и берег дальний...

Глинка рассказывал: после событий 14 декабря ночью в дверях его квартиры показался дежурный штаб-офицер и повез его к начальству. Душа у Глинки ушла в пятки: между мятежниками было немало знакомых, да и сам он, никак не намереваясь принять участие в бунте, в тот незабываемый день долго бродил по городу — был на Дворцовой площади и на Сенатской, которую оставил перед тем, как загремели пушки. Допрашивали его в связи с поисками государственного преступника Кюхельбекера. Друзья рассказывали, как долговязый Вильгельм, размахивая пистолетом, горячечно метался по площади. В тот день Вильгельм не казался смешным, Глинка не знал, где скрывается Кюхельбекер, и его благополучно отправили домой в казенной карете. За окнами тянулась ночь, на перекрестках улиц багрово окрашенная заревом костров.

Другая жизнь...