Утро. Глава седьмая
Поутру 7 ноября вода в Неве начала подниматься, и одиннадцатом часу выступила из берегов, подземных труб и с быстротою полилась по Васильевскому острову и другим частям города, скоро почти вся столица оказалась покрыта водою. Под окнами брюлловского дома на Среднем проспекте поток захлестнул стадо быков, с мычанием бежавшее по мостовой, и вот уже там, где минуту назад метались в страхе животные, плывет барка с сеном, следом — другая, и, о ужас, дом без крыши несется по проспекту и в нем мертвые жители, задавленные обломками. Шквальный ветер гнал по улицам волны, срывал со зданий листы железной кровли, как четверку бумаги. Плыли мимо окон сорванные с якорей и причалов суда, унесенные с пристаней товары, деревья, вырванные с корнем, заборы, дрова, мебель, строения, целиком смытые с места, тела несчастных жителей.
На другой день, когда вода спала, город являл собой картину страшного разрушения: улицы и проспекты были забиты развалинами домов, экипажами, лодками, всякого рода имуществом горожан; многих зданий вовсе не существовало более, сотни людей погибли, тысячи лишились крова и всего нажитого. Между тем бесчувственные торгаши возвысили на все цену — хлеб ржаной продавали по 25 копеек фунт, за пуд соли просили по 10 рублей, и, если б не решительные действия властей, не миновать другого несчастья — голода. В Биржевой зале, казармах и прочих казенных местах открыли для неимущих пристанища и обеденные столы. Разоренных помещали на временное жительство в обывательские дома. Вот и Брюлловы поселили у себя целое семейство, немало потерпевшее.
Так брат Федор и сестра Мария писали в Рим о петербургском наводнении 1824 года. В том же письме сообщал Федор о несчастье в семье Брюлло: отошел в лучший мир маленький братец — Павел.
Карл отвечал из «золотого века»: «Воля божия. Скоро воспоследовавшее общее несчастье (т. е. наводнение) не ясно ли доказывает счастье семейства Брюлловых, и не грешно ли было бы хоть на минуту позволить вкрасться в сердце грусти, которая меня сначала ополоумила. Но придя в себя и приведя обыкновенную поговорку свою на память, т. е. сколько есть тысяч людей, которые бы позавидовали моему положению, меня заставило, признаюсь, закраснеть».
И папеньке — в отдельной записке: «Зима римская немного хуже хорошей российской весны, это доказала нынешняя зима: в продолжение 9 месяцев мы имели дождя не более 2 раз — благословенный климат! Можно подумать, что все непогоды удалились из Рима и, как кажется, обрушились на бедный Петербург. Пишите, пожалуйста, что будет произведено хорошего. Худого не хочу слушать».
Поистине, все непогоды удалились из Рима.
Под густым дубом, нависшим через ручей, старый фавн выжимает виноград. Молодой фавн держит в руках вакханку, которая старается достать виноградную кисть, свисающую с оплетшей дубовую ветвь лозы. Маленький сатир, стоя также в воде, держит корзину для принятия винограда, а другой обмывает виноград. Карл Брюллов сочиняет эскиз вакханалии — «вакханальского группа», как называет он в отчете обществу. И объясняет: «Все сии фигуры написал с натуры». Как же буйствовало его воображение, если он в натуре узрел и фавнов, и вакханку, и маленького сатира!
Эскиз не перерос в картину, но несколько лет спустя Брюллов написал бытовую сцену «Девушка, собирающая виноград в окрестностях Неаполя». Молодая крестьянка, стоя на каменной ступени террасы, тянется за виноградной гроздью. На другой ступени лежит ее подруга с бубном в руках, под головой у нее большая тыква. С террасы спускается по лестнице мальчик в короткой рубашонке, он несет, прижимая к себе, оплетенную ветвями бутыль для вина. Чем не «вакханальский групп»! Надо только разглядеть его в повседневной сцене, в натуре. Юная вакханка, как бы танцуя, привстала на кончики пальцев, чтобы достать висящую в отдалении сочную гроздь, и другая вакханка — лежащая, грудь ее обнажена, в позе веселье и нега, и маленький сатир с корзинкой для принятия винограда, и бубна звон... И вместе — натура! Живая, крепко и точно написанная: плотно сбитые тела, крестьянские лица, задорные глаза простолюдинок, мальчишка без штанов, старые выщербленные ступени, ослик-работяга у крыльца.
Как прекрасно и как просто, набрасывая крестьян в винограднике, вдруг обнаружить у себя на холсте вакханалию! Недаром голова горела, и ворот, хотя расстегнутый, все равно душил, и рука сама летала по палитре и ткани, и через три часа работы Карл, обессиленный, свалился на траву.
Осенью толпы римлян собираются у остерий, шумно празднуя сбор винограда. Люди пляшут упоенно, самозабвенно, стучат в бубны, пьют, запрокинув голову, вино прямо из кувшина, опьяненные, лежат на земле, широко раскинув руки. Вон с шутками, смехом и песнями шествует веселое общество: мужчины старательно поддерживают своих захмелевших дам, головы у всех увенчаны крупными цветами и листьями, шея, грудь, руки обнажены, ноги босы. Вон муж и жена стоят, обнявшись, она пьет вино из бутыли, которую он поднес к ее губам, рядом на ослике ребенок — он тянется к матери, на плече у мужчины вилы и грабли, к которым прицеплен образ мадонны с младенцем.
Вакханалии — это счастье бытия, торжество вышедшей из-под надзора жизненной силы. Чувство оборачивается страстью, красота — роскошью, любовь — наслаждением, веселая чаша — буйным опьянением. Образы вакханалии — образы излишества. Карл до изнеможения пляшет у остерий, и, прижимаясь к случайной подруге, пьет с ней до изнеможения из одной кружки, и у мольберта работает до изнеможения, пока не упадет. Но вакханалия еще и свобода: преодоление условностей, разрушение суетной косности. «Ах, господа, как мы ни живем, а все нас черви съедят, будем жить и веселиться!» — такая у Карла поговорка.
На домашнем театре у князя Гагарина, советника русского посольства, играли «Недоросля». Вральман, бывший кучер, нанятый к Митрофану учителем, коверкая на немецкий лад русские слова, рассказывает, как в Петербурге смотрел большой свет... с козел. В кресле, поставленном у самой сцены, хохочет, сотрясаясь грузным телом, посланник Италийский. Комедию выбрали ради него: впервые слышал он «Недоросля» здесь же, в Италии, сорок лет назад в чтении самого Дениса Ивановича Фонвизина. «Умный человек знает, куда взлезть», — произносит госпожа Простакова; ее играет княгиня Гагарина, хозяйка дома. «Ваш дражайший сын также на свете как-нибудь взмастится», — утешает барыню Вральман. В роли кучера, выдавшего себя за ученого мужа, Брюллов держится важно, говорит назидательно и как бы даже поучая. Успех полный.
— Сколь многие, подобно Вральману, видят свет с козел, — посерьезнев, говорит посланник. Гальберг, еще не снявший с себя платка и платья мамки Еремеевны, помогает ему подняться. — Иной раз, глядя и на творение художества, вдруг войдет в голову: уж не с козел ли писалось?
Исключая княжеское семейство, артисты, игравшие пьесу, — все художники, академические пенсионеры. Среди зрителей тоже больше всего русских художников. Хозяин, Григорий Иванович Гагарин, много им покровительствует.
Григорий Иванович сам не прочь взять кисть в руки, но никогда не стремится, пользуясь положением и средствами, объявить себя живописцем, — держится скромнейшим из любителей, бескорыстно помогая всякому, в ком находит истинный талант. Об искусстве Григорий Иванович судит глубоко и тонко, этим опять-таки, а не положением и средствами, заставляя художников считаться со своими советами и мнениями. В мастерских он просит показывать этюды, находя, что дарование живописца в них приметнее, нежели в законченных сочинениях. Гагарин получил образование в Московском университетском пансионе, где ближе чем с кем другим сошелся с Василием Андреевичем Жуковским и Александром Ивановичем Тургеневым; литературу знал прекрасно, писал, переводил, знаменитое дружеское литературное общество «Арзамас» избрало его почетным членом; просвещенность Гагарина делала его для художников советчиком незаменимым.
Высокий прекрасный лоб, тонкие черты лица, чуть насмешливые губы, темные горячие глаза, понимающие все, что творится вокруг, и много знающие наперед, иронические и страстные, проницательные и добрые, — так выглядит князь Гагарин на портрете, исполненном Брюлловым. Карл написал князя откровенной дружеской кистью: приязнь между ними возникла, что называется, с первого взгляда. Брюллов еще ищет себя, а Гагарин, строгий в суждениях, заключает бесстрашно: «Брюллов гений необыкновенный, который на все поддается, его портреты, его сочинения, его отделка — все превосходно...» В том, что гений Брюллова на все поддается, Григорий Иванович мог убедиться, не покидая собственного дома, — Карл платит дружбе щедрую дань. Снова и снова пишет и рисует он старшего друга, в каждом портрете всякий раз поражая его и новизной замысла, и будто вновь вспыхнувшим увлечением. Он пишет портреты хозяйки дома, Екатерины Петровны, пишет детей Гагариных, каждого отдельно и всех вместе.