Утро. Глава пятая
С первыми лучами утреннего солнца Карл набрасывает красный шелковый халат и от Юдифи с мечом, от князя Олега, миролюбиво протянувшего руки императору Византии, стремглав, через ступеньки, сбегает в сад. Молодая женщина ждет его на каменной скамье. Она ест грушу, огромную, как два сложенных вместе кулака, струйки сока блестят у нее на подбородке. Карл ужасно деловой: самое главное — поймать нужное освещение. Женщина быстро обматывает черные косы вокруг головы, сбрасывает с плеч платок, развязывает тесемки рубашки; рубашка скользит вниз, обнажая грудь, женщина поддерживает спадающую одежду локтями. Она сразу вспоминает позу — склоняется над фонтаном, составляет ладони лодочкой. Карл бесцеремонно берет ее за плечи, поворачивает чуть вправо, чуть влево, ловит правильное освещение. Вода однообразно и нежно журчит, стекая по желобу из каменной стенки, птицы свистят, щелкают, рассыпают трели, с шумом ныряют в густую листву, за стеной сада певуче кричат уличные разносчики, воздух напоен дурманным запахом цветов, трав, согретой древесной коры; руки у Карла тяжелеют. «Ах, синьор!..» Когда-то дождется общество обещанной картинки.
«Итальянское утро». Так он назвал эту картину — первую, законченную в Италии.
Легкий, еще не насыщенный зноем воздух, зелень сада, едва стряхнувшего с себя ночную темноту, по-утреннему прохладный камень фонтана, свежесть воды, серебристой струей сбегающей по желобку, молодая женщина, склонившаяся над водой.
Современники перед картиной Брюллова вспоминали ваятеля древности: тот однажды увидел прекрасную женщину, выходящую из волн, она же, заметив это, в первом движении спешила защитить от взоров дерзкого те части тела, которые наиболее пленительны, — нечаянная встреча подарила миру статую Венеры. Не так ли и Брюллов подсмотрел свою итальянку?
Кто же она? И впрямь незнакомка, подсмотренная однажды вот так, за умыванием, и — будто электричеством пронзило! — взволновавшая воображение? Или возлюбленная, позволившая себя написать? Или всего скорее просто натурщица, нанятая за небольшую плату и сверх всякой платы дарившая художнику любовь? Так ли, этак ли, но «Итальянское утро» — конечно же, портрет любимого предмета! Потому что все на этом холсте — и солнце, и воздух, и темная листва, и сверкающая влага, и прелестная женщина — все «предмет» неизменно и жадно художником любимый: жизнь. Жизнерадостная картина! В ней и радость жизни, переполнявшая Карла, и жизненные радости, его пленявшие. Молодое счастье бытия.
Посылая картину на суд Общества поощрения художников, Карл писал: «Осмелюсь поручить в ваше покровительство дитя мое, которое жестокий долг почтения к Обществу мог только вырвать из моих объятий». Это не высокопарный слог, а веселое наречие сердца, как Брюллов именовал любовь. И на том же веселом наречии, где каждое слово брызжет молодой жизненной силой, просил он батюшку, прижимистого Павла Ивановича, изготовить раму для картины: «Недели через две или три корабль должен быть в Питере. Если потонет, то не бойтесь, что рамы останутся без картин: другие намалюем и в эту же величину».
Банкирские дома господ Торлони и Десантиса брали на себя доставку грузов морским путем из Италии в Россию. Ждали попутного корабля, который, огибая Европу, шел бы из Чивитавеккья в Петербург. Такие корабли случались не часто. Если клиенты торопили, груз отправлялся в Марсель, оттуда посуху в Гамбург — и снова морем. Картины русских художников — груз неспешный, клиенты — незначительны, ящики, не приносившие беспокойства, тихо дремали на таможенных складах. Курьеры с почтой, понятное дело, ехали сушей через Австрию и Германию. Путь тоже не быстрый, да и почта почте рознь. Предписания Общества поощрения художников своим пенсионерам, братьям Брюлловым, и доклады пенсионеров обществу, слава богу, не объявление войны, не дипломатическая нота, не, донесение секретных агентов, можно не торопиться.
Весна. Сады клубятся белыми и розовыми облаками. Солнце что ни день все жарче. Карл, поднявшись с постели, набрасывает шелковый красный халат, спускается в сад, подолгу в раздумье сидит на каменной скамье, вода журчит, стекая по желобу, сквозь ветви дерев Карл смотрит на небо, — солнце взбирается все выше, утро уходит. Картина его, заколоченная в темный ящик, томится и сыреет на пропахших кофе, пряностями и апельсинами складах банкира Десантиса. Легкомысленный курьер где-нибудь в Вене просаживает, прогонные денежки, в сумке его среди запечатанных тяжелыми сургучами депеш короткая записка на свернутой конвертом плотной бумаге. Пенсионер Карл Брюллов сообщает статс-секретарю Кикину, что отправил в Питер любимое дитя — картину, и тут же, вдруг посерьезнев в мыслях и в слоге, опять возвращается к тому, что его беспокоит, не отпускает. Просит разрешения передать потомству «какое-нибудь дело великое, содеянное праотцами нашими», ибо долг каждого настоящего художника — избирать сюжеты из отечественной истории (на этот раз его привлекают эпизоды царствования Петра). Веселое письмо венчается криком души: «Время начать производить по силам!»
В Петербурге еще зима — Нева не прошла. Мороз, хотя и не сильный, однако наскучивший бесконечностью, после недавней оттепели снова сковал улицы; только на проспектах, где колеса и полозья экипажей превратили мостовые в снежное месиво, в глубоких колеях стоит темная, студеная вода. Лакей укутывает Петру Андреевичу ноги бурой меховой полстью. Последний год стал Петр Андреевич мерзнуть, но, не желая нарушать принятую форму одежды, не носит ни шинели на теплой подстежке, ни теплых сапог. Едет Кикин в собрание Общества поощрения художников, везет последнее полученное от Карла Брюллова письмо двухмесячной давности: Карл докладывает про эскизы картин о Юдифи и о пришествии князя Олега к Царьграду; про итальянку у фонтана. Итальянка беспокоит Петра Андреевича, равно как и само поспешное стремление Карла произвести свое.
Еще успеет предаться порывам собственного воображения. Впрочем, размышляет Петр Андреевич, для успокоения несдержанной натуры Карла можно занять его достойным сюжетом, обязав во всем следовать великому Рафаэлю и маэстро Камуччини. Направляемый доброй уздой, Карл Брюллов имеет все средства сделать эпоху в художестве. Между тем давний курьер из Петербурга в Рим, возможно, решил отдохнуть в той же Вене и, возможно даже, встретил там своего товарища, везущего почту из Рима в Петербург. И покуда они за ужином в чистом и теплом трактире обмениваются новостями, в сумке петербургского курьера лежит предыдущее послание Кикина, в котором предписывается Карлу сделать копию с какой-либо картины первейшего мастера.
Карл почтительно докладывает обществу о своих трудах и замыслах, Кикин от имени общества шлет ему предписания, сопровождая просьбы и требования положенными червонцами, но художник и благодетель словно разнесены уже по разным полюсам земли.
И, быть может, спустя несколько месяцев снова встречаются в Вене курьеры — римский и петербургский. Один везет ответ Брюллова обществу: исполняя предписание, он готов сделать копию с одной из Рафаэлевых мадонн (однако, прибавляет Карл, собственная картина, право, принесла бы более пользы). Другой курьер везет ответ Общества Брюллову. Исполняя желание пенсионера, оно предлагает ему сюжет из российской истории — изобразить патронов государя и государынь — святого Александра Невского, праведную Елизавету и Марию Магдалину, предстательствующих у Пресвятой девы о покровительстве их соименникам, изобразить же, следуя «Сикстинской мадонне», с той разницей, чтобы ангелы в нижней части холста поддерживали императорскую корону или вид императорского дворца (на сей случай к письму приложены рисунки короны и чертеж дворца).
Карл с похвальной скоростью берется за перо и, ссылаясь, понятно, на мнение высокочтимого маэстро Камуччини, излагает причины, по которым нет никакой возможности изобразить предстательствующих патронов.
Картину из жизни Петра Великого общество — и, кажется, справедливо! — рекомендовало отложить до возвращения художника на место ее действия, то есть в Санкт-Петербург.
Карл решает и впрямь не думать до поры об отечественных сюжетах, но что поделаешь с этим ни ему самому, ни даже Обществу поощрения художников не подвластным воображением! Пока он старается забыть Великого Петра, вдруг начинает все чаще являться ему в мечтах нижегородский гражданин Кузьма Минин: на площади перед храмом Минин призывает народ пожертвовать имуществом для спасения отечества, и люди, охваченные общим порывом, несут к нему все, что есть у них ценного.
А «Итальянское утро», заколоченное в ящик, вылеживается за отсутствием прямого корабля во многих портах на пути следования (картина плыла из Италии в Петербург почти два года).
Торвальдсен рассказывал:
— В поисках себя я обратился к древним. Гомер стал моей путеводной звездой. Но я не оживил бы античность в компании тысячелетних статуй. Ты помнишь моего Меркурия? В левой руке у него свирель, которой он усыпил стоглазого Аргуса, правой он вытягивает из ножен меч. Свирель и меч — это трудно соединяется. Я долго мучился, стараясь найти ему позу. Однажды я шел обедать к синьоре Бути и вдруг на Виа Систина, у входа в один дом, увидел сидящего на крыльце юношу. Я замер! Положение рук, ног... Как он угадал?! Это был мой Меркурий. Конечно, я не обедал в тот день. А потом говорили, что нигде, как в Меркурии, так явственно не заметно изучение эгинских мраморов.