Вечерний свет. Глава девятая

Павел Андреевич Федотов снова появился у Брюллова в поношенном, застегнутом до самого воротника сюртучке, однако без погон — вышел в отставку, поселился на окраине в двух комнатах с чуланчиком, дабы целиком предаться живописи. Слова Брюллова про твердую волю, постоянство и труд Федотов запомнил, как «Отче наш», и поверил в них, как в молитву.

— Моего труда в мастерской только десятая доля. Главная моя работа на улицах и в чужих домах, — объяснял Павел Андреевич.

Он любил бродить по городу, заглядывал в набитые народом лавки, толкался в рыночной толпе, пил чай в душных, гомонящих трактирах, где молодец в грязном переднике ставил перед всяким вошедшим граненый стакан на блюдце с круто и высоко загнутым краем и пожелтевший снизу фарфоровый чайник с розой на круглом боку. Он беседовал с дворниками, разносчиками, служанками, кухарками, солдатами, сторожами, с голодными и веселыми «Евами» из Галерной гавани. Со своими соседями — огородником, слепой девушкой, старым моряком в фуражке с оторванным козырьком. Он ничего не сочинял, ничего не брал на чужих холстах: всякую подробность, всякую мелочь — блюдо, подсвечник, флакон, сапог, занавеску, зеркальце, шпоры — он должен был увидеть сам. И не как натуру, положенную перед ним для срисовывания, но в жизни увидеть, так сказать, в действии: блюдо в руках кухарки, заполненное снедью, зеркальце на столе у модницы, сапог на ноге прохожего и шпоры на сапогах.

— Я тружусь, глядя в оба глаза, — объяснял Федотов. — Учусь жизнью.

Жизнь была не сладкая. Он никогда не жаловался. Приговаривал: «Не променяет птица осиновую ветку на золотую клетку...»

Брюллов, осунувшийся, бледный, полулежал в огромном красном кресле. Перед ним на полу, прислоненные к ножкам стульев, стояли две картины Федотова: «Свежий кавалер» и «Разборчивая невеста». Павел Андреевич сильно облысел, в лице таилась озабоченность, которую, как ни бодрись человек, непременно отпечатывает нужда, глаза смотрели умно и печально, пожалуй, уже и мудро, былая насмешка пряталась разве лишь в залегших вокруг глаз стремительных морщинках.

Свежий кавалер

— Что вас давно не видно? — спросил Брюллов. — Отчего пропали-то? Ничего не показывали?

Федотов отвечал, что не смел беспокоить, особенно теперь, в болезни.

— Напротив. Ваши картины доставили мне большое удовольствие, а стало быть, облегчение. Ваш глаз очищен от предрассудка. Вы видите натуру своим глазом.

Павел Андреевич стал рассказывать про свои одинокие прогулки, про разные подсмотренные на гуляниях случайности. Брюллов погрозил ему тонким бледным пальцем:

— Вы будете от меня анафеме преданы, как вы этого не напишете. Только шире, шире...

И — как венчание на царство:

— Я от вас ждал, всегда ждал, но вы меня обогнали...

С высочайшего соизволения профессор Карл Брюллов был весной 1849 года уволен в отпуск за границу для излечения болезни. По просьбе Брюллова сопровождать его были назначены ученики — Михаил Железнов, сын тайного советника, и Николай Лукашевич, поручик.

С Нестором Кукольником случилось чудо: он почти перестал писать. Сколько проповедовал о душе художника, рвущейся наружу и облекающейся в слова и звуки, а душа вдруг успокоилась, вдруг оказалось, что вполне довольно ей места в худом Несторовом теле, и слов, чтобы ее облечь, понадобилось удивительно мало, а ведь струились бурным потоком. Читали Кукольника больше по привычке, чем из интереса, он же сначала с испугом, после с покорностью чувствовал, что в нем не только огня нет, чтобы разжечь интерес, но что уста его все более оковывает немота, что говорить ему не о чем, и от этого забываются слова, уста разучиваются произносить звуки. По службе, назначен был Кукольник чиновником особых поручений, и служба все более его увлекала, он полюбил служебные командировки, при составлении докладных на него накатывало вдохновение, слова, хотя и не требовалось большого их выбора, ложились на бумагу во множестве и без задержки, — за отчетом вновь обретал Нестор голос и значительность.

Он зашел к Брюллову в зеленом мундире с девятью серебряными пуговицами на груди, с высоким стоячим воротом, сжимавшим его длинные плоские щеки, и этот Нестор без таинственных черных одежд вдруг показался нагим. Он не отлепился сердцем от изящных искусств — вот хлопочет насчет памятника Крылову, который намереваются поставить в Летнем саду. Трудятся над проектами люди все знакомые — Витали, Клодт, еще Теребенев (Кукольник ему покровительствует). Просит Нестор на денек-другой портрет покойного Ивана Андреевича, дабы помочь ваятелю добиться большей верности в передаче черт лица. «Пусть представят Крылова окруженным зверями из его басен, — посоветовал Брюллов, вручая портрет, — да в руки ему дадут зеркало, в котором каждый прохожий видел бы самого себя...» Тянулись недели, портрет в мастерскую не возвращался.

Это все Платоновы штуки, бесился Карл, забывая, что бедный Платон оставил этот свет ради лучшего, так он прикарманивал мои рисунки и романсы Глинки, сочиненные в его присутствии. Так он намеревался спустить за большие деньги портреты Нестора и свой, которые я написал для них бесплатно, теперь эти Кукольники взялись за портрет Крылова. Карл Павлович послал Железнова выручать работу, в записке ввернул насчет невозможности доверять иным литераторам. Железнов привез портрет, а наутро Нестор примчался с объяснениями. Карл представил себе Кукольника, сжимающего под мышкой черную треуголку, в зеленом мундире с девятью пуговицами, с высоким жестким воротником, — казалось, он-то и удерживает голову на плечах, — и, не спускаясь из спальни, приказал: «Не принимать!»

Прослышав о скором отъезде Брюллова, в прощеное воскресенье пришел нежданно Яненко. В окно солнышко светило, стояли друг против друга Карл Брюллов и Яков Яненко — вовсе непохожий на рыцаря, с заплывшими глазками и багровыми, обвислыми щеками. Сюртучишко на Якове совсем никудышный, на бортах заляпан пятнами, большой живот туго обтянут клетчатым жилетом.

— Прости, Карл.

— Прости, Яков.

И:

— Прощай, Яков.

— Прощай, Карл.

Глинка воротился в Петербург, но к Брюллову не торопился. Карл ждал его с нетерпением, говорил горестно: «Я думал, Глинка меня больше любит». Когда Глинка появился наконец, Брюллов обнял его со слезами на глазах:

— Ну, я скоро уеду отсюда умирать и тебя, верно, более не увижу. Я, случалось, досаждал тебе, но ты забудь это: я очень хорошо понимал, что изо всех людей, которые здесь меня окружали, только ты один был мне брат по искусству.

Место в карете до Варшавы стоило тридцать рублей. Карл Брюллов назначил отъезд из Петербурга на 27 апреля 1849 года.