Полдень. Глава восьмая

Карл Брюллов писал картину о величии человека, в котором любовь побеждает страх смерти.

Фигуры и группы на полотне расставлены так.

Справа «группа Плиния» — юноша с матерью. Борьба великодуший: мать просит сына оставить ее и спасаться самому, сын помогает ей подняться, понуждая идти с ним, иначе он предпочтет умереть вместе.

По одну сторону от них молодой человек с бесчувственной невестой на руках; глядя на него, первые зрители картины вспоминали стих Данте: горесть его так велика, что смерть едва ль не слаще.

По другую сторону — сыновья, несущие старика отца. Один, мужественный воин, упрямо шагает, думая лишь о том, как поскорее доставить драгоценную ношу в безопасное место. Другой, почти мальчик, изнемогая от жалости, с состраданием смотрит на старца.

Тут же справа, в глубине улицы, всадник на вздыбленном коне. Занятый лишь заботой о собственном спасении, он помогает почувствовать величие тех, кто преисполнен любовью к ближнему.

В центре полотна — знатная женщина, упавшая с колесницы. Вокруг рассыпаны драгоценности, которые она хотела увезти с собой и которые в один миг стали не дороже хлопьев пепла, лежащих на камне мостовой. Ребенок ползает рядом с мертвой матерью, тянется к ней и словно хочет помочь ей подняться. Мать и дитя — сразу определяются подлинные чувства и подлинные ценности, определяется чувство художника, с которым подступал он к холсту.

Уносящаяся вдаль колесница подчеркивает глубину картины. Там, вдали, обезумевшие лошади разбили, опрокинули повозку; мужчина, управлявший лошадьми, тщетно пытается сдержать их, повернуть, вряд ли достанет у него сил и самому встать на ноги, чтобы прийти на помощь жене и младенцу.

Слева от мертвой женщины с ребенком еще одна семейная группа: помпеянец, укрывающий плащом жену и детей. Ткань плаща, окружая их всех, позволяет передать особенное единство фигур этой группы, как бы слитых в одно целое. Желая защитить близких, мужчина готов собственной грудью встретить все удары стихии. Левую руку он поднял навстречу рушащимся небесам, правой обнимает жену. Та, в свою очередь, удерживает подле себя старшего из детей, — обхватив ноги родителей, мальчик торопливо идет рядом с ними, — другой рукой она прижимает к груди малыша. И — примечательная подробность — малыш тянется с любовью к лежащей на земле птице. (В тот день птицы, умирая на лету, падали с неба, и море выбрасывало на берег мертвых рыб.)

У левого края полотна — женщина на коленях, обнявшая дочерей. С какой невыразимой нежностью эти трое жмутся друг к другу! Чувство, овладевшее ими на краю гибели, больше, чем страх и отчаяние.

Рядом — христианский пастырь с крестом на шее, с факелом и кадилом в руках. Он, кажется, единственный здесь с бесстрашным спокойствием взирает на охваченное пламенем небо. В страшном событии угадывает он волю провидения. Рушатся статуи прежних богов. Год семьдесят девятый от рождества Христова. И случаен ли в этой исполненной художнического чутья картине, где всякая подробность выверена и нелишня, изображенный на заднем плане жрец с жертвенником под мышкой, в смятении покидающий город?

Слева на втором плане — толпа беглецов на ступенях гробницы Скавра. Люди бросились в здание, надеясь найти убежище, но стены покачнулись у них на глазах — и они в ужасе отшатнулись от ненадежного укрытия. Это движение толпы замечательно передано. Одни еще устремлены к дверям, другие подались обратно. Здесь нет разделения на группы: все люди на ступенях — одна общая группа (целое передано единым движением), но при этом каждый в ней сам по себе. Оттого резче противопоставления. Силач, поднявший над головой тяжелую скамью, чтобы укрыться от беспрестанного каменного града. Скупой, забывший об опасности и шарящий пальцами по камню ступени в поисках рассыпанных им монет. Испуганный, первым добежавший до дверей и тут же вне себя от страха метнувшийся назад. И над ними — три прекрасных лица. Обреченно и покорно смотрит на падающую стену девушка со светильником в руках. Прямо на зрителя — единственная из всех, кто изображен на картине, — устремила скорбный, проникновенный взгляд молодая женщина с сосудом на голове: ей вдруг до конца ясна стала ее судьба, судьба города, всех людей вокруг, — она опускает руки, сосуд падает. Навстречу небесному огню смело поднял глаза художник: в роковую минуту он не оставил того, что для него всего дороже, — ящик с кистями и красками — автопортрет Карла Брюллова.

Итальянец Висконти, кажется, первый составивший подробное описание «Последнего дня Помпеи», закончил свой рассказ словами: «На картину эту должно смотреть глазами души».

Последний день Помпеи

Огонь, дым, пыль, пепел, черный дождь полосует воздух — и мраморная чистота фигур. Ужас, боль, разрушение, смерть — и красота лиц, тел, движений. Прекрасное в людях Брюллов пишет прекрасным. Когда-то, постигая красоту античных статуй, он говорил, что Аполлон для него еще и лучший человек. Выявляя и утверждая лучшее, что есть в людях, Брюллов сообщает им красоту античных статуй. «Прекрасное должно быть величаво...» — эти слова Пушкиным уже произнесены. Подлинно величественное прекрасно.

Брюллов говорил, что все вещи, им изображенные, взяты из музея, что он следует археологам — «нынешним антиквариям», что до последнего мазка он заботился о том, чтобы быть «ближе к подлинности происшествия». Он и место действия показал на холсте достаточно точно: «Декорацию сию я взял всю с натуры, не отступая нисколько и не прибавляя»; на том месте, которое попало в картину, при раскопках найдены были браслеты, кольца, серьги, ожерелья и обугленные остатки колесницы. Но мысль картины много выше и много глубже, чем желание реконструировать событие, случившееся семнадцать с половиной столетий назад. Ступени гробницы Скавра, скелет матери и дочерей, перед смертью обнявших друг друга, обгоревшее колесо повозки, табуретка, ваза, светильник, браслет — все это было пределом достоверности, который невозможно переступить, и вместе искрой, воспламенявшей вдохновение, будившей воображение и мысль. Не за точной реконструкцией он гнался, а создавал новый мир, который силою замысла, чувства и веры поднимается от правдоподобия до правды.

«Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагородить следок», — говаривал академический профессор, добрейший Алексей Егорович Егоров. Но в том-то и искусство, в том высокое чувство соразмерности и сообразности, чтобы, облагораживая мозолистую ногу натурщика, не превратить ее в гипсовый слепок с древнего образца, который, кстати, оттого и стал образцом, что был материальной частицей живой жизни, а не отвлеченностью и расчетом. Брюллов знал антики и облагородил своих помпеянцев, но не холодные прекрасные статуи разбросаны на холсте — живые люди: в их прекрасных лицах, телах, движениях Брюллов воспевал лучшее в людях, а не расчетливое совершенство формы.

Живая жизнь, прожитая и пережитая Брюлловым, вторгалась на его холст, подсказывала сюжеты групп, лица людей, их позы и поступки. Говорили, что в образах мудрецов «Афинской школы» Рафаэль запечатлел своих современников: сделал Платона похожим на Леонардо да Винчи, Эвклида — на архитектора Браманте, в сумрачном и нелюдимом Гераклите узнавали Микеланджело; у края картины поместил он себя и своего приятеля, живописца Содому. Кто сумеет три столетия спустя угадать остальных? Да и надо ли? Для зрителей — и не только позднейших, но и для современников Рафаэля, — Платон и Гераклит «Афинской школы» — это Платон и Гераклит, а не Леонардо и Микеланджело, как Афродита Праксителя для всех была богиней Афродитой, а не возлюбленной скульптора, собравшейся купаться. «Афинская школа», Праксителева Афродита — искусство, а не маскарад. В «Последнем дне Помпеи» часто искали Самойлову и находили ее портрет то в матери, обнимающей дочерей (Джованина и Амацилия?), то в женщине с вазой, то в жене помпеянца с поднятой рукой.

Черты ее можно угадать и в облике упавшей с колесницы, и в лике девушки со светильником: Юлия Павловна — женщина Брюлловым любимая, более того — это тип женщины Брюлловым любимый (недаром в женщинах «Последнего дня Помпеи» можно обнаружить и сходство с римскими натурщицами, которых любил писать Брюллов). С таким же успехом, глядя на помпеянца, укрывающего плащом семью, нетрудно вспомнить метателя Доменико Марини. Наверно, каждое лицо на картине могло бы принести немало находок такого рода, но эти поиски — бесплодное занятие. Герои картины Брюллова так же не знакомые живописца, как не античные статуи: это последние жители Помпеи, вместе со своим городом принявшие смерть. И даже автопортрет на ступенях гробницы Скавра не своевольное изображение Карла Павловича Брюллова, а мечущийся с толпой помпеянский художник — создатель замечательных фресок, которыми наслаждался Карл Павлович, — необходимейшая и в замысле, и в композиции часть картины.

Как он замечательно нашел, высмотрел в веках, в многолюдье толпы, в разрываемой молниями тьме гибели и разрушения этого художника с кистями и горшочками красок в ящике, который он поднял над головой, одновременно предохраняя себя от ударов камней и спасая самое дорогое! Какой образ искусства — вечного, гибнущего и птицей Фениксом возрождающегося из пламени и пепла! И сколько в этом образе действительно своего — не только схожесть внешняя, но выстраданное, сладкое и мучительное, душа брюлловская, сердце, раздумья, провидение.