Вечерний свет. Глава шестая

Господа академические профессора, собранные, чтобы высказать мнение по поводу брюлловского эскиза, трясли в восторге головами — что и говорить, и композиция превосходна, и рисунок, и мысль, одно слово — Карл Великий, однако на такой-то вышине, на небе-то, оно видно ли будет, больно от земли далеко. А Карл и старался, чтобы от земли подальше, чтобы на небе написать небо. Он отвечал с насмешливой холодностью: «Господа, неужели вы так нехорошо видите? Я уверен, что если там, на плафоне, написать такими же крупными буквами «дурак», то каждый из вас прочтет». Струговщиков сказал: такую живопись в куполе трудно смотреть — придется задирать голову. Карл отвечал: «Только свиньям не подобает глядеть на небо!»

Синод колебался. Государь Николай Первый, хотя и браковал все пробные эскизы Брюллова, требуя переделок, цену своему живописцу знал: он пожелал, чтобы Брюллов расписывал плафон по собственному замыслу. Кроме того, поручалось ему написать на барабане купола двенадцать апостолов, четырех евангелистов на парусах и картины страстей господних. За работу определено было ему 450 тысяч рублей.

Плафон

Когда эскиз плафона, утвержденный, стоял на мольберте, возник в мастерской Монферран (Брюллов называл его «Густав Густавыч»), розовый, с круглым раскормленным подбородком, важный. Был Густав Густавыч снова в силе, а ведь пошатнулся было, но, канатоходец отчаянный и ловкий, устоял, как всегда. В бытность императора в Германии кто-то подсунул ему баварского архитектора Лео Кленце, давнего брюлловского приятеля, знатока стилей. Николай Павлович пригласил Лео Кленце сочинить проект нового здания Эрмитажа, а заодно составить план внутреннего украшения Исаакиевского собора. Лео наведался в Петербург, набрал чертежей, образцов мрамора и увез в свою Баварию; там зарылся на два года и наконец прислал «мемориал». Ничего не понял бедный Лео! Название царственное — «ме-мо-ри-ал», — а за ним архитектурная мелочишка и пестрота, кружочки, крестики, криволинейные ободочки. Лео скаредничал и жался, набрел на бедняцкий стиль и, по своему педантизму, за него цеплялся. Лео держался бодрячком, говорил бойко, как и встарь, пыхтел сигаркой, держа ее в пальцах, как карандаш, и чертя ею в воздухе, но поседел, сморщился лицом и как-то заметно уменьшился в теле. Так и не понял бедный Лео, что стиль не есть начало, что, когда великая держава возводит себе главный храм, даже ошибки и неправильности более подобают громаде, нежели аккуратные кружочки и крестики.

— Герр Кленце, — сказал ему Карл, — почтенный друг Лео, четверть века назад в Дрездене я не посмел доказывать вам, что стиль во всяком творении рождается заново и лишь после канонизируется. Мне не хочется быть злым пророком, но я убежден, что ваш план будет отвергнут.

Комиссия по строительству собора согласилась с возражениями Монферрана относительно «мемориала» Кленце и признала, что внутренность собора должна быть отделана великолепно, благородно и богато. Монферран составил миллионную смету и вытребовал для себя руководство внутренним украшением собора. И вот Густав Густавыч, вельможный и розовощекий (в ярком румянце, однако, уже проступала паутина лиловых прожилок) появился в мастерской Брюллова и завел речь об известных Брюллову расхождениях насчет техники росписей. Живопись по сырой штукатурке, угодная и Карлу Павловичу, вряд ли выдержит мерзкий петербургский климат, есть много иных предложений, в частности, советуют и вовсе отказаться от живописи, заменив ее гальванопластикой.

Дело не простое; чтобы постоять за свое, надо приобретать пособников; если Карлу Павловичу действительно дорог купол, он должен передать ему, Монферрану, 15 процентов вознаграждения, не то, пожалуй, он, Монферран, и обещать ничего не в силах. Появилась у Монферрана манера щурить в разговоре левый глаз. Карл отвечал, что умрет скорее, чем согласится: Густав Густавыч адресом ошибся, принял его за подрядчика, который, подмазывая господина архитектора, выпирает конкурента по поставке досок и кирпичей, а он не подрядчик, он — Брюллов, о чем Густаву Густавычу не мешает помнить. Несколько дней спустя сообщили Брюллову, что живопись красками на куполе не выдержит морозов, воздействующих снаружи, и одновременно теплого воздуха, поднимающегося снизу, а потому решено все фигуры на плафоне сделать по эскизу Брюллова, но гальванопластикой, из тонких медных листов. Густав Густавыч просил возглавить работу президента академии, герцога Лейхтенбергского, великого знатока гальванопластического способа.

Когда папа, недовольный Микеланджело, воскликнул в гневе: «Я велю тебя сбросить с лесов!» — великий мастер приказал помощникам разобрать леса. Я сам разберу леса, думал Брюллов, я разорву, сожгу эскиз. Но медлил; рассказывал друзьям, что подолгу стоит перед мольбертом и говорит себе: «Гляди, червяк, ты возымел мысль гордую, теперь гляди и смиряйся». Через несколько времени последовало, однако, высочайшее повеление вернуть, купол Брюллову. Царь сам приехал в собор, чтобы посмотреть, как художник напишет первую фигуру.

И он день за днем взбирается по лестницам и трапам, чувствуя, как легчает плоть, открывается дыхание, как душа заполняет тело; в куполе он устраивается на щелястой площадке, свет на плафон падает снизу, сквозь проемы лесов, сквозной ветер гудит — окна открыты для проветривания и осушки помещения, между тем жар снизу поднимается в опрокинутую чашу купола и заполняет ее, за неделю там скапливается ушат воды. Воздух тянет ввысь тончайшие частицы гранита и мрамора (в здании одновременно работают тесальщики); картоны, с которых Карл переносит контур на покрытие потолка, быстро покрываются толстым слоем пыли; Карлу кажется, что во все блюда, которые он ест, подмешана известка.

Карл корчится на своей площадке, во всех направлениях продуваемой ветрами, изгибается, выворачивается и так и этак, запрокинув голову, облокотись спиной на грубо оструганные перила. Напряженно замирает до онемения суставов, до затвердения позвоночника или так же напряженно, не глядя под ноги и рискуя провалиться в щель, следом за изгибами линии ступает по площадке; он вспоминает грубые стихи Микеланджело о разноцветной бурде, льющейся с кисти на лицо живописца и разукрашивающей его одежду переливами погребальной парчи. Иногда он сбегает на один-два пролета вниз, чтобы в просветы между досками взглянуть, как выстроился контур, как ложатся мазки, — он не ощущает усталости, воздух течет к нему в грудь, наполняя легкие вредными испарениями и каменной пылью, он не замечает этого, дышит хорошо, полно. Усталость, одышка, кашель, ломота в суставах — это после, вечером. А пока он глядит вверх, вокруг широко распахнутыми зрачками и повторяет ученикам, товарищам-художникам, рабочим: «Мне тесно! Я бы теперь расписал небо! За что я так счастлив!»

Внизу старший брат Федор старательно возится с образами для иконостаса (заказ счастливый — на 120 тысяч рублей ассигнациями), но, право, поди отличи, где Федор Брюллов, где его коллеги по иконостасу Майков и Дузи, — все на один манер и все одинаково холодно, сухо, казенно. Пусть громадна задача, думает Карл, собор должен расписывать один художник, как Микеланджело один создавал и гигантский потолок Сикстинской капеллы, и картину Страшного суда на ее стене. Проходя мимо иконостаса, он по заведенной привычке останавливается на минуту, смотрит на работу, кивает одобрительно (Федор внимательно следит за ним светлыми, чуть навыкате глазами), они слегка обнимаются, прижавшись щекой к щеке. Все так, думает Карл, великолепие, богатство, мощь подобают сему сооружению, но не здесь ли, в храме, следует помнить слова Микеланджело, что творец всего сущего выбрал из всего им созданного самое прекрасное, самое высокое, на что способно божественное искусство, и это — образ человеческий!