Полдень. Глава двенадцатая

Иван Брюллов, младший брат, которого Карл просторечно именовал Ванькой, умирал, сжигаемый бурной чахоткой. Ждали от него много, да вот свершить, оказалось, не судьба. В академии славился Иван рисунком, отмеченным какой-то прелестной особостью, — между воспитанниками и рисунки его были в моде и модно было подражать его приемам — рисовать «как Ваня Брюллов». Был Ваня человек веселый и общительный — прозвище ему дали «бесенок», — пуще всего на свете любил театр, особливо оперу и балет, из опер обожал «Фенеллу» Обера, старался не пропустить ни одного представления, всю пел наизусть и заполнял альбомы рисунками сцен и портретами артистов. Его работы карандашом и пером были нарасхват, ценители возбужденно пророчили, что он затмит славу старших братьев. Когда «Последний день Помпеи» был переправлен из Эрмитажа в Академию художеств, просил Ваня, чтобы показали ему картину. В часы, свободные от публики, его принесли в кресле из академического лазарета и оставили в зале одного. Он сидел молча час и другой и впервые за многие месяцы совершенно не кашлял. Он как бы вбирал в себя картину, чтобы унести с собой, временами закрывал глаза, проверяя себя, и тут же испуганно открывал их — не упустил ли какую малость! Сердце его полнилось радостью. Не нужно было другого Брюллова.

«Таинственный, неизъяснимый 1834!». Встречая наступающий год, Николай Васильевич Гоголь, не в силах удержаться, взял лист бумаги и, приветствуя грядущее, обратился к нему с высокопарной речью: «Какое же будешь ты, мое будущее? Блистательное ли, широкое ли, кипишь ли великими для меня подвигами, или...»

1834 год оказался для Гоголя важен необыкновенно. Составляется сборник «Миргород», где соседствуют повесть про Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича и «Старосветские помещики», «Тарас Бульба» и «Вий». Одновременно складывается другой сборник — «Арабески», в нем рядом с повестями из петербургской жизни Гоголь намерен поместить статьи. Он хочет открыть «Арабески» размышлением об искусстве — «Скульптура, живопись и музыка». В зале Эрмитажа перед брюлловским полотном родился замысел новой статьи, которая могла бы венчать сборник: «Последний день Помпеи» (Картина Брюллова)». Гоголь открыл в картине мысль своего времени, мысль века, которому свойственны «сильные кризисы, чувствуемые целою массою». Он открыл великое чувство художника: «Нет ни одной фигуры у него, которая бы ни дышала красотою, где бы человек не был прекрасен»; на краю гибели человек являет «все верховное изящество своей природы».

Гоголь открыл мощь и дерзость мастера, «кинувшего» на холст фигуры «такою рукою, какою мечет только могущественный гений». «Но главный признак, и что выше всего в Брюллове — так это необыкновенная многосторонность и обширность гения. Он ничем не пренебрегает: все у него, начиная от общей мысли и главных фигур, до последнего камня на мостовой, живо и свежо. Он силится обхватить все предметы и на всех разлить могучую печать своего таланта».

Пушкин несколькими скупыми штрихами по памяти набрасывает в тетради фигуры сыновей, несущих на плечах отца, над ними, в правом верхнем углу листа, капитель колонны.

Пушкинский стремительный полет строк. Зачеркнутые слова, поправки, помарки, которые странно не препятствуют этой стремительности, а как бы даже прибавляют ее. Из поисков и проб выявляется начало стихотворения и выстраивается уверенно и точно:

Везувий зев открыл — дым хлынул клубом — пламя
Широко развилось, как боевое знамя,
Земля волнуется — с шатнувшихся колонн
Кумиры падают!..

Пушкин ищет дальше:

Народ, гонимый страхом
Под каменным дождем, под воспаленным прахом
Толпами, стар и млад, бежит из града вон...

Среди вариантов пробует и такой:

Толпа народная бежит из града вон.

Но поиски остаются — и, видимо, не случайно. Главное сказано, а перелагать словами живопись нет смысла. Фрагмент, превращаясь в целое, обретает особую смысловую плотность. В первых же строках, весомых и точных, — общее впечатление от картины и та её мысль, которая для Пушкина всего дороже.

Кумиры падают!..

Карл появляется в Болонье, объявляет болонцам, страстно в него влюбленным, что поселится здесь навсегда. Ему нравятся болонские художники, нравится ходить в их окружении по музеям и церквам, останавливаться перед картинами и росписями, чувствовать, как восторженно ловят спутники каждое его слово и тут же пересказывают друг другу на особенном своем говоре, который во всей Италии способны понимать одни болонцы. Он по-прежнему дружится с астрономами, по ночам, закинув руки за голову, лежит под теплым халатом на крыше обсерватории, мысленно соединяет лишними яркие точки светил и планет, исчерчивая весь громадный темный холст неба контурами созвездий. Он набрасывает проект будущего своего дома — в афинском стиле, выбирает место, где всего лучше его поставить, водит туда друзей, шумно восхищаясь, показывает, какие виды откроются с его будущего балкона и какое огромное небо распахнуто над его будущей крышей. Пока же в толпе восторженных почитателей он пишет портреты и, дабы не утратить меткость глаза и руки, начинает копировать Рафаэлеву «Святую Цецилию», которую (неслыханная честь!) для его удобства снимают с навеки отведенного ей места и переносят в отдельную комнату... Но мысль, что он исчерпал Италию, как его самого исчерпал «Последний день Помпеи», однажды обжигает его: Карл наспех прощается с обескураженными болонцами, сулит им скорый свой приезд (тогда уже насовсем!) и бежит, бросив не построенный дом, очаровательные виды вокруг, недописанные портреты, начатую копию.

В петербургском журнале «Библиотека для чтения» появляется между тем сообщение: «По возвращении г. Брюллов думает начать огромную картину «Падение Пскова».

Дорога то взбирается в гору, то сбегает в узкую долину. Кроны дерев, окутанные молодой прозрачной зеленью, нависли над дорогой, ветви с шорохом задевают за крышу кареты. Соловьев так много, что, где ни остановись, сразу слышатся трели, свисты, стукотня, бульканье, словно какой-то пернатый певец взялся сопровождать путников от Рима до Анконы.

Любитель искусств, почетный вольный общник, то есть сотрудник, Академии художеств Владимир Петрович Давыдов, человек состоятельный, сын графини Орловой, вознамерился совершить путешествие по Греции, Турции, Малой Азии и святым местам. Он пригласил с собой на свой счет художника Карла Брюллова, архитектора Ефимова и ученого немца антиквария Крамера: двое первых должны были снимать виды с интересных мест и строений, последний прочитывать и списывать надписи на древних памятниках и развалинах. В дорогу отправились от Рима, где Давыдов служил при русском посольстве.

Давыдов молод и учтив. Карл обходится с ним без церемоний — Давыдов сносит и, кажется, зла не держит. В Риме рассказывали, как Давыдов явился к Брюллову в назначенный час позировать, в мастерской его не застал, нашел у Лепре в трактире, — Брюллов сидел без сюртука и жилета, на учтивое напоминание Давыдова отвечал без смущения: «Сегодня я не расположен работать». Карл писал портрет прелестной жены Давыдова с годовалой дочерью, но задумал его опять как картину: мать и дитя изображены на выходящем в сад балконе, снаружи к балкону подъезжает верхом Владимир Петрович.

Предложение Давыдова отправиться в путешествие Карлу пришлось по душе. Греция, Восток — есть чем наполнить путевые альбомы и душу. Поманила редкая возможность пропасть для всех, пожить между землей и небом, а пока, глядишь, как-нибудь само устроится будущее. Он весело запер мастерскую — холсты, мольберты, лестницы, манекены, гипсы, припасы живописные; платье также не стал убирать в сундук, перекладывая пучками лаванды от моли, — оставил пылиться на длинной жерди с подставленными под плечи распорками. Было что-то привлекательное в этом: взять самое необходимое, запереть дверь и уйти будто ненадолго, будто сейчас обратно, а там будь что будет!

Едва отъехали от Рима, Карл всей душой погрузился в легкую, безмятежную отчужденность, — уже не там, еще нигде; он жует печенье, прихлебывает из фляжки вино, крохи бросает птицам, за окно кареты, ветки по крыше царапают, соловьи поют.

В Анконе погрузились на корабль, который должен был держать курс на Ионические острова: первый пункт следования — Корфу. Отплывали вечером, однако еще засветло. От синей адриатической воды вползает на возвышенности, огибающие небольшой залив, город Анкона. Море спокойно. Берег на юг тянется крутыми меловыми провалами. Вдали, в глубине полуострова, темнеют на пламенеющем закатном небе вершины Апеннин. Чайки летают низко над палубой, падают к самой воде и снова взмывают вверх. Рядом с бортом, раскинув неподвижно крылья, парит тяжелый альбатрос. Небо на западе тускнеет, будто раскаленные угли костра покрываются пеплом. Берег, уже далекий, становится фиолетовым. Негромко звякает в темноте сигнальный колокол. Бьют склянки, отмеряя время.

К утру берега Италии исчезли из виду.