23 глава

Эпически-повествовательное начало, доминирующее в концепции Пизанелло, плохо соответствовало тем прославительным и геральдическим целям, которых добивался Лодовико II. И в «Турнире», к примеру, расхождение между идеей заказчика и ее художественным претворением выступило со всей очевидностью. Должная в соответствии с программой росписи кульминировать в себе пафос героического, поскольку именно война, «торжественная игра чести и доблести» (Хёйзинга), раскрывает высшую добродетель посвященных в рыцарский сан, сцена сражения, созданная Пизанелло, прежде всего, отразила жестокость и ужас бойни. Задуманная как апофеоз рыцарства, она, напротив, кажется «жутким апокалиптическим видением» конца рыцарского мира.

По мысли Пакканьини, конфликт между заказчиком и живописцем стал главной причиной, помешавшей окончанию работы над фресковым циклом в Мантуе и объясняющей, почему он остался далеким от завершения к моменту смерти Пизанелло. Так ли это, или разгадка проблемы кроется в другом, на данном этапе изучения фресок сказать трудно. Но, как бы ни решился этот вопрос, незаконченное состояние росписей нисколько не умаляет значения произведения, ставшего последним проявлением гения Пизанелло и суммировавшего в себе всю полноту его человеческого и художественного опыта. До конца жизни сохранивший верность своим идеалам, «последний рыцарь средневековья» преисполнен трезвости человека новой эпохи. В его «лебединой песне» рыцарскому миру явственно звучит нота конца, нота «последнего прощания с миром легенд и вымысла». И ее не «заглушают» ни искреннее увлечение художника романтикой приключений, ни его восхищение поэтической атмосферой куртуазности, ни воспеваемые им доблести и добродетели героев. Все эти мотивы меркнут перед трагической силой «Турнира», в котором Пизанелло предвосхищает леонардовскую концепцию войны как бесчеловечной бойни и который по своей монументальности, драматическому накалу, разнообразию психологических и эмоциональных нюансов уподобляется вагнеровской «Гибели богов».

В этой фреске, ставшей настоящей школой для Уччелло в смысле богатства ее образного и пластического языка, Пизанелло сплавляет свой опыт человека и художника в поразительные по силе эмоционального воздействия образы. В юных воинах, обреченных на бессмысленную гибель, в мертвых лицах погибших и смертельной тоске умирающих, в разнообразии выразительных движений многочисленных персонажей композиции, мчащихся в бой, падающих с коней, распростертых на земле бездыханными, острая память художника воскресила все, что было накоплено ею за долгую жизнь. Воскресила не только полноту зрительного опыта, придавшего фреске остроту сиюминутного переживания, но и личный опыт человека, в чью судьбу война вписала немало горьких страниц.

Но мантуанская декорация, завершившая путь художника и до конца раскрывшая своеобразие и глубину его поэтического мира, — это не только произведение замечательного живописца. В равной мере она итог развития другой грани дарования Пизанелло, тесно связанной с живописью, но при этом самостоятельной и значительной, — его рисовального творчества. Незаконченное состояние работы и ее нынешняя «расчлененность» на фрески и синопии привели к тому, что артистическая индивидуальность Пизанелло предстала здесь как бы в лучах особого рентгена, позволившего увидеть одновременно сплав составляющих ее компонентов. И хотя синопии мантуанского зала не являются рисунками в строгом смысле слова, это графическое произведение высочайшего качества. В их необычайной свободе, силе выражения, жизненности сконцентрировалось то, что можно назвать душой и основой искусства художника, — его опыт рисовальщика.